На экранах появлялись научно-популярные фильмы об омоложении — сначала европейские, а потом и отечественный, в котором, как с удовлетворением сообщалось в печати, «засняты опыты не только с животными, но и с людьми, чем не могут пока похвастаться аналогичные германские фильмы» . Отсюда было уже рукой подать до «похабной», по определению Шарикова, «квартирки» профессора Преображенского.
Хирургическая операция, произведенная профессором, привела к неожиданным результатам. Пытаясь разобраться в них, он берется за изучение краткого, но выразительного описания умершего, у которого был взят гипофиз для операции: тот трижды был судим и трижды оправдан — выручало «происхождение». Гротескная деталь — «в 3-й раз — условно каторга на 15 лет» — дорисовала облик существа социально опасного, но при этом — социально привилегированного.
Этого-то человека профессор «воскрешал» в Шарикове, на такой эффект не рассчитывая и не сразу его осознав. Если ассистент профессора испытывает восторг перед тем, что «скальпель хирурга вызвал к жизни новую человеческую единицу», то профессор очень скоро оценивает ситуацию иначе. Когда же под давлением обстоятельств он сам принимает участие в наделении этого существа социальными функциями, сознание личной ответственности за совершившееся со всей силой ложится на его плечи. И повесть катится к развязке.
Не Филипп Филиппович давал полноправную социальную жизнь Климу Чугункину, к ней отнюдь не готовому. Но Шарикову эту жизнь силою вещей дал он, и, наделенный тем даром, который каждому человеку вручен с рождения, сознает ли он это сам или нет,— свободой воли, герой Булгакова решается исправить содеянное…
Литературовед А. В. Чичерин рассказал недавно в своих воспоминаниях о поэтическом объединении «Узел», собиравшемся в 20-е годы в Староконюшенном переулке: «Михаил Афанасьевич Булгаков, очень худощавый, удивительно обыкновенный (в сравнении с Белым или Пастернаком!), тоже приходил в содружество «Узел» и читал «Роковые яйца», «Собачье сердце». Без фейерверков. Совсем просто. Но думаю, что чуть ли не Гоголь мог бы позавидовать такому чтению, такой игре» . Читал Булгаков свою новую повесть и в известнейшем в 20-е годы московском литературном кружке «Никитинские субботники». Долгое время считалось, что чтение это происходило в 1930 году, но удалось установить, что дело было много раньше, сразу по завершении повести (в рукописи дата: «Январь — март 1925 г.»), в марте 1925 года.
7 марта Булгаков читал первую часть повести. На чтение он пришел с Любовью Евгеньевной. Среди присутствующих 45 человек — М. Козырев с Адой Владимировой, София Парнок, Вл. Лидин, Вера Инбер. 21 марта он читал вторую часть. Здесь прозвучали весьма важные слова одного из слушателей, М. Я. Шнейдера: «Это первое литературное произведение, которое осмеливается быть самим собой. Пришло время реализации отношения к происшедшему». Отметив «совершенно чистый и четкий русский язык», выступавший говорил о «силе автора», который «выше своего задания».
Известный в те годы беллетрист и критик Юрий Николаевич Потехин, вернувшийся вместе с А. Н. Толстым в Советскую Россию и быстро ставший активным деятелем Всероссийского Союза писателей (впоследствии безвинно репрессирован), говорил на обсуждении рукописи о месте Булгакова в литературном процессе, об обличительной силе повести: «Фантастика Михаила Афанасьевича органически сливается с острым бытовым гротеском. Эта фантастика действует с чрезвычайной силой и убедительностью. Присутствие Шарикова в быту многие ощутят». Этого и хотел, несомненно, достигнуть автор — описать конкретное социальное явление и показать его угрожающую обществу перспективу.
Потехин, приехавший в Москву из Берлина в августе 1923 года, бросил упрек московским литераторам: «У нас к живым литераторам не умеют подходить. В течение полутора лет М[ихаила] А[фанасьевича] умудрились не заметить». Москвичи, как явствует из неопубликованного протокола заседания, который мы здесь цитируем, обиженно защищались (один из присутствующих отмечал, что «в «Никитинских субботниках» М. А. давно уже отмечен»).
На этом же обсуждении очень талантливым произведением назвал «Собачье сердце» историк литературы, внимательный критик, собиратель книг русских поэтов и библиограф И. Н. Розанов. По-видимому, вскоре после этого он и заполнил карточку на Булгакова для своего «Путеводителя по современной литературе»: «Булгаков Мих. Афанас. Совр. беллетрист, обладающий ярким сатирическим дарованием. В «Записках на манжетах» юмористически изобразил жизнь рус. литераторов в голодные годы. Из других повестей выдаются «Белая гвардия», «Роковые яйца» и «Собачье сердце». В двух последних прибегает к фантастике в духе Свифта». На карточке рукой составителя помечено количество строк, которые выделены им этому имени в «Путеводителе»,— «5 стр.». Но и эти строки увидеть в печати Булгакову не было суждено: карточка осталась в домашнем архиве И. Н. Розанова и благодаря любезности К. А. Марцишевской, вдовы литератора, впервые воспроизводится нами в печати. Она примечательна как моментальная фотография восприятия творчества Булгакова авторитетным литературным экспертом весной 1925 года.
И самим автором, и некоторыми из его слушателей повесть «Собачье сердце» ощущалась как канун гораздо более широких замыслов повествования о современности. Реализация их силою вещей отодвинется вскоре на несколько лет.
Ангарский ознакомился с рукописью еще в середине февраля 1925 года. Вскоре, 25 марта 1925 года, М. Волошин написал ему из Коктебеля о только что прочитанном им в «России» начале «Белой гвардии» Булгакова: «…Как дебют начинающего писателя ее можно сравнить только с дебютами Толстого и Достоевского». Ангарский отвечал ему 20 апреля: «Булгаков прочел Ваш отзыв о нем и был весьма польщен. Я не согласен с Вами в оценке его романа: роман слаб, а сатирические рассказы хороши, но проводить их сквозь цензуру очень трудно. Я не уверен, что его новый рассказ «Собачье сердце» пройдет. Вообще с литературой плохо. Цензура не усваивает линии партии». Дальнейшие события подтвердили его опасения. 2 мая новый сотрудник «Недр» Б. Л. Леонтьев писал от имени Ангарского о задержке рукописи в издательских инстанциях. В этот день Н. С. Ангарский уехал в заграничную командировку, а 21 мая Леонтьев уже сообщал Булгакову: некто Сарычев «заявил, что „Собачье сердце“ чистить уже не стоит. „Вещь в целом недопустима“ или что-то в этом роде». Ангарский, однако, сдаваться не собирался, это видно из последующих писем Леонтьева, к счастью, сохранившихся в архиве Булгакова. Они выразительно рисуют всю историю активных попыток Ангарского довести повесть до печатания, в необходимости которого он был уверен. Последняя его попытка была исчерпана, по-видимому, осенью 1925 года. 11 сентября Б. Леонтьев сообщал Булгакову: «Повесть Ваша „Собачье сердце“ возвращена Л. Б. Каменевым (с 1918 по 1926 год он был председателем Моссовета; Ангарский же был членом исполкома и мог обратиться к нему за помощью.— М. Ч.). По просьбе Николая Семеновича он ее прочел и высказал свое мнение: „Это острый памфлет на современность, печатать ни в коем случае нельзя“». О характерной реакции Булгакова на эту категорическую устную рецензию можно судить по следующему факту. Полтора года спустя он написал пьесу «Багровый остров» и подчеркнуто, как мы думаем, дал ей подзаголовок — «Драматический памфлет». На сохранившемся рукописном титульном листе — два эпиграфа. Первый из них выписан из статьи «Памфлет» в любимом Булгаковым Энциклопедическом словаре Брокгауза — Ефрона: «Не предполагая в читателе никаких предварительных размышлений и сведений о данном вопросе, памфлетист обращается только к простому здравому смыслу». Если бы Булгаков имел возможность дискутировать со своим категоричным рецензентом, он, возможно, привел бы ему и другие строчки из той же энциклопедической статьи, написанной критиком А. Горнфельдом в 90-е годы прошлого века, например: «В России, при отсутствии политической жизни, почти отсутствует форма памфлета», и высказал бы, пожалуй, мысль, что оживление политической жизни должно непременно сопровождаться возрождением этой формы. Два года спустя, оспаривая в письме к пра